Читать поединок куприн большие буквы

С этой ночи в Ромашове произошел глубокий душевный надлом. Он стал уединяться от общества офицеров, обедал большею частью дома, совсем не ходил на танцевальные вечера в собрание и перестал пить. Он точно созрел, сделался старше и серьезнее за последние дни и сам замечал это по тому грустному и ровному спокойствию, с которым он теперь относился к людям и явлениям. Нередко по этому поводу вспоминались ему чьи-то давным-давно слышанные или читанные им смешные слова, что человеческая жизнь разделяется на какие-то "люстры" - в каждом люстре по семи лет - и что в течение одного люстра совершенно меняется у человека состав его крови и тела, его мысли, чувства и характер. А Ромашову недавно окончился двадцать первый год.

Солдат Хлебников зашел к нему, но лишь по второму напоминанию. Потом он стал заходить чаще.

Первое время он напоминал своим видом голодную, опаршивевшую, много битую собаку, пугливо отскакивающую от руки, протянутой с лаской. Но внимание и доброта офицера понемногу согрели и оттаяли его сердце. С совестливой и виноватой жалостью узнавал Ромашов подробности о его жизни. Дома - мать с пьяницей-отцом, с полуидиотом-сыном и с четырьмя малолетними девчонками; землю у них насильно и несправедливо отобрал мир; все ютятся где-то в выморочной избе из милости того же мира; старшие работают у чужих людей, младшие ходят побираться. Денег из дома Хлебников не получает, а на вольные работы его не берут по слабосилию. Без денег же, хоть самых маленьких, тяжело живется в солдатах: нет ни чаю, ни сахару, не на что купить даже мыла, необходимо время от времени угощать взводного и отделенного водкой в солдатском буфете, все солдатское жалованье - двадцать две с половиной копейки в месяц - идет на подарки этому начальству. Бьют его каждый день, смеются над ним, издеваются, назначают не в очередь на самые тяжелые и неприятные работы.

С удивлением, с тоской и ужасом начинал Ромашов понимать, что судьба ежедневно и тесно сталкивает его с сотнями этих серых Хлебниковых, из которых каждый болеет своим горем и радуется своим радостям, но что все они обезличены и придавлены собственным невежеством, общим рабством, начальническим равнодушием, произволом и насилием. И ужаснее всего была мысль, что ни один из офицеров, как до сих пор и сам Ромашов, даже и не подозревает, что серые Хлебниковы с их однообразно-покорными и обессмысленными лицами - на самом деле живые люди, а не механические величины, называемые ротой, батальоном, полком...

Ромашов кое-что сделал для Хлебникова, чтобы доставить ему маленький заработок. В роте заметили это необычайное покровительство офицера солдату. Часто Ромашов, замечал, что в его присутствии унтер-офицеры обращались к Хлебникову с преувеличенной насмешливой вежливостью и говорили с ним нарочно слащавыми голосами. Кажется, об этом знал и капитан Слива. По крайней мере он иногда ворчал, обращаясь в пространство:

От-т из-звольте. Либералы п-пошли. Развращают роту. Их д-драть, подлецов, надо, а они с-сюсюкают с ними.

Теперь, когда у Ромашова оставалось больше свободы и уединения, все чаще и чаще приходили ему в голову непривычные, странные и сложные мысли, вроде тех, которые так потрясли его месяц тому назад, в день его ареста. Случалось это обыкновенно после службы, в сумерки, когда он тихо бродил в саду под густыми засыпающими деревьями и, одинокий, тоскующий, прислушивался к гудению вечерних жуков и глядел на спокойное розовое темнеющее небо.

Эта новая внутренняя жизнь поражала его своей многообразностью. Раньше он не смел и подозревать, какие радости, какая мощь и какой глубокий интерес скрываются в такой простой, обыкновенной вещи, как человеческая мысль.

Он уже знал теперь твердо, что не останется служить в армии и непременно уйдет в запас, как только минуют три обязательных года, которые ему надлежало отбыть за образование в военном училище. Но он никак не мог себе представить, что он будет делать, ставши штатским. Поочередно он перебирал: акциз, железную дорогу, коммерцию, думал быть управляющим имением, поступить в департамент. И тут впервые он с изумлением представил себе все разнообразие занятий и профессий, которым отдаются люди. "Откуда берутся, - думал он, - разные смешные, чудовищные, нелепые и грязные специальности? Каким, например, путем вырабатывает жизнь тюремщиков, акробатов, мозольных операторов, палачей, золотарей, собачьих цирюльников, жандармов, фокусников, проституток, банщиков, коновалов, могильщиков, педелей? Или, может быть, нет ни одной даже самой пустой, случайной, капризной, насильственной или порочной человеческой выдумки, которая не нашла бы тотчас же исполнителя и слуги?"

Также поражало его, - когда он вдумывался поглубже, - то, что огромное большинство интеллигентных профессий основано исключительно на недоверии к человеческой честности и таким образом обслуживает человеческие пороки и недостатки. Иначе к чему были бы повсюду необходимы конторщики, бухгалтеры, чиновники, полиция, таможня, контролеры, инспекторы и надсмотрщики - если бы человечество было совершенно?

Он думал также о священниках, докторах, педагогах, адвокатах и судьях - обо всех этих людях, которым по роду их занятий приходится постоянно соприкасаться с душами, мыслями и страданиями других людей. И Ромашов с недоумением приходил к выводу, что люди этой категории скорее других черствеют и опускаются, погружаясь в халатность, в холодную и мертвую формалистику, в привычное и постыдное равнодушие. Он знал, что существует и еще одна категория - устроителей внешнего, земного благополучия: инженеры, архитекторы, изобретатели, фабриканты, заводчики. Но они, которые могли бы общими усилиями сделать человеческую жизнь изумительно прекрасной и удобной, - они служат только богатству. Над всеми ими тяготеет страх за свою шкуру, животная любовь к своим детенышам и к своему логовищу, боязнь жизни и отсюда трусливая привязанность к деньгам. Кто же, наконец, устроит судьбу забитого Хлебникова, накормит, выучит его и скажет ему: "Дай мне твою руку, брат".

Таким образом, Ромашов неуверенно, чрезвычайно медленно, но все глубже и глубже вдумывался в жизненные явления. Прежде все казалось таким простым. Мир разделялся на две неравные части: одна - меньшая - офицерство, которое окружает честь, сила, власть, волшебное достоинство мундира и вместе с мундиром почему-то и патентованная храбрость, и физическая сила, и высокомерная гордость; другая - огромная и безличная - штатские, иначе шпаки, штафирки и рябчики; их презирали; считалось молодечеством изругать или побить ни с того ни с сего штатского человека, потушить об его нос зажженную папироску, надвинуть ему на уши цилиндр; о таких подвигах еще в училище рассказывали друг другу с восторгом желторотые юнкера. И вот теперь, отходя как будто в сторону от действительности, глядя на нее откуда-то, точно из потайного угла, из щелочки, Ромашов начинал понемногу понимать, что вся военная служба с ее призрачной доблестью создана жестоким, позорным всечеловеческим недоразумением. "Каким образом может существовать сословие, - спрашивал сам себя Ромашов, - которое в мирное время, не принося ни одно крошечки пользы, поедает чужой хлеб и чужое мясо, одевается в чужие одежды, живет в чужих домах, а в военное время - идет бессмысленно убивать и калечить таких же людей, как они сами?"

И все ясней и ясней становилась для него мысль, что существуют только три гордых призвания человека: наука, искусство и свободный физический труд. С новой силой возобновились мечты о литературной работе. Иногда, когда ему приходилось читать хорошую книгу, проникнутую истинным вдохновением, он мучительно думал: "Боже мой, ведь это так просто, я сам это думал и чувствовал. Ведь и я мог бы сделать то же самое!" Его тянуло написать повесть или большой роман, канвой к которому послужили бы ужас и скука военной жизни. В уме все складывалось отлично, - картины выходили яркие, фигуры живые, фабула развивалась и укладывалась в прихотливо-правильный узор, и было необычайно весело и занимательно думать об этом. Но когда он принимался писать, выходило бледно, по-детски вяло, неуклюже, напыщенно или шаблонно. Пока он писал, - горячо и быстро, - он сам не замечал этих недостатков, но стоило ему рядом с своими страницами прочитать хоть маленький отрывок из великих русских творцов, как им овладевало бессильное отчаяние, стыд и отвращение к своему искусству.

С такими мыслями он часто бродил теперь по городу в теплые ночи конца мая. Незаметно для самого себя он избирал все одну и ту же дорогу - от еврейского кладбища до плотины и затем к железнодорожной насыпи. Иногда случалось, что, увлеченный этой новой для него страстной головной работой, он не замечал пройденного пути, и вдруг, приходя в себя и точно просыпаясь, он с удивлением видел, что находится на другом конце города.

И каждую ночь он проходил мимо окон Шурочки, проходил по другой стороне улицы, крадучись, сдерживая дыхание, с бьющимся сердцем, чувствуя себя так, как будто он совершает какое-то тайное, постыдное воровское дело. Когда в гостиной у Николаевых тушили лампу и тускло блестели от месяца черные стекла окон, он притаивался около забора, прижимал крепко к груди руки и говорил умоляющим шепотом:

Спи, моя прекрасная, спи, любовь моя. Я - возле, я стерегу тебя!

В эти минуты он чувствовал у себя на глазах слезы, но в душе его вместе с нежностью и умилением и с самоотверженной преданностью ворочалась слепая, животная ревность созревшего самца.

Однажды Николаев был приглашен к командиру полка на винт. Ромашов знал это. Ночью, идя по улице, он услышал за чьим-то забором, из палисадника, пряный и страстный запах нарциссов. Он перепрыгнул через забор и в темноте нарвал с грядки, перепачкав руки в сырой земле, целую охапку этих белых, нежных, мокрых цветов.

Окно в Шурочкиной спальне было открыто; оно выходило во двор и было не освещено. Со смелостью, которой он сам от себя не ожидал, Ромашов проскользнул в скрипучую калитку, подошел к стене и бросил цветы в окно. Ничто не шелохнулось в комнате. Минуты три Ромашов стоял и ждал, и биение его сердца наполняло стуком всю улицу. Потом, съежившись, краснея от стыда, он на цыпочках вышел на улицу.

На другой день он получил от Шурочки короткую сердитую записку:

"Не смейте никогда больше этого делать. Нежности во вкусе Ромео и Джульетты смешны, особенно если они происходят в пехотном армейском полку".

Днем Ромашов старался хоть издали увидать ее на улице, но этого почему-то не случалось. Часто, увидав издали женщину, которая фигурой, походкой, шляпкой напоминала ему Шурочку, он бежал за ней со стесненным сердцем, с прерывающимся дыханием, чувствуя, как у него руки от волнения делаются холодными и влажными. И каждый раз, заметив свою ошибку, он ощущал в душе скуку, одиночество и какую-то мертвую пустоту.

Вечерние занятия в шестой роте приходили к концу, и младшие офицеры все чаще и нетерпеливее посматривали на часы. Изучался практически устав гарнизонной службы. По всему плацу солдаты стояли вразброс: около тополей, окаймлявших шоссе, около гимнастических машин, возле дверей ротной школы, у прицельных станков. Все это были воображаемые посты, как, например, пост у порохового погреба, у знамени, в караульном доме, у денежного ящика. Между ними ходили разводящие и ставили часовых; производилась смена караулов; унтер-офицеры проверяли посты и испытывали познания своих солдат, стараясь то хитростью выманить у часового его винтовку, то заставить его сойти с места, то всучить ему на сохранение какую-нибудь вещь, большею частью собственную фуражку. Старослуживые, тверже знавшие эту игрушечную казуистику, отвечали в таких случаях преувеличенно суровым тоном: «Отходи! Не имею полного права никому отдавать ружье, кроме как получу приказание от самого государя императора». Но молодые путались. Они еще не умели отделить шутки, примера от настоящих требований службы и впадали то в одну, то в другую крайность.

– Хлебников! Дьявол косорукий! – кричал маленький, круглый и шустрый ефрейтор Шаповаленко, и в голосе его слышалось начальственное страдание. – Я ж тебе учил-учил, дурня! Ты же чье сейчас приказанье сполнил? Арестованного? А, чтоб тебя!.. Отвечай, для чего ты поставлен на пост!

В третьем взводе произошло серьезное замешательство. Молодой солдат Мухамеджинов, татарин, едва понимавший и говоривший по-русски, окончательно был сбит с толку подвохами своего начальства – и настоящего и воображаемого. Он вдруг рассвирепел, взял ружье на руку и на все убеждения и приказания отвечал одним решительным словом:

– З-заколу!

– Да постой... да дурак ты... – уговаривал его унтер-офицер Бобылев. – Ведь я кто? Я же твой караульный начальник, стало быть...

– Заколу! – кричал татарин испуганно и злобно и с глазами, налившимися кровью, нервно совал штыком во всякого, кто к нему приближался. Вокруг него собралась кучка солдат, обрадовавшихся смешному приключению и минутному роздыху в надоевшем ученье.

Ротный командир, капитан Слива, пошел разбирать дело. Пока он плелся вялой походкой, сгорбившись и волоча ноги, на другой конец плаца, младшие офицеры сошлись вместе поболтать и покурить. Их было трое: поручик Веткин – лысый, усатый человек лет тридцати трех, весельчак, говорун, певун и пьяница, подпоручик Ромашов, служивший всего второй год в полку, и подпрапорщик Лбов, живой стройный мальчишка с лукаво-ласково-глупыми глазами и с вечной улыбкой на толстых наивных губах, – весь точно начиненный старыми офицерскими анекдотами.

– Свинство, – сказал Веткин, взглянув на свои мельхиоровые часы и сердито щелкнув крышкой. – Какого черта он держит до сих пор роту? Эфиоп!

– А вы бы ему это объяснили, Павел Павлыч, – посоветовал с хитрым лицом Лбов.

– Черта с два. Подите, объясняйте сами. Главное – что? Главное – ведь это все напрасно. Всегда они перед смотрами горячку порют. И всегда переборщат. Задергают солдата, замучат, затуркают, а на смотру он будет стоять, как пень. Знаете известный случай, как два ротных командира поспорили, чей солдат больше съест хлеба? Выбрали они оба жесточайших обжор. Пари было большое – что-то около ста рублей. Вот один солдат съел семь фунтов и отвалился, больше не может. Ротный сейчас на фельдфебеля: «Ты что же, такой, разэтакий, подвел меня?» А фельдфебель только лазами лупает: «Так что не могу знать, вашескородие, что с ним случилось. Утром делали репетицию – восемь фунтов стрескал в один присест...» Так вот и наши... Репетят без толку, а на смотру сядут в калошу.

– Вчера... – Лбов вдруг прыснул от смеха. – Вчера, уж во всех ротах кончили занятия, я иду на квартиру, часов уже восемь, пожалуй, темно совсем. Смотрю, в одиннадцатой роте сигналы учат. Хором. «На-ве-ди, до гру-ди, по-па-ди!» Я спрашиваю поручика Андрусевича: «Почему это у вас до сих пор идет такая музыка?» А он говорит: «Это мы, вроде собак, на луну воем».

– Все надоело, Кука! – сказал Веткин и зевнул. – Постойте-ка, кто это едет верхом? Кажется, Бек?

– Да. Бек-Агамалов, – решил зоркий Лбов. – Как красиво сидит.

– Очень красиво, – согласился Ромашов. – По-моему, он лучше всякого кавалериста ездит. О-о-о! Заплясала. Кокетничает Бек.

По шоссе медленно ехал верхом офицер в белых перчатках и в адъютантском мундире. Под ним была высокая длинная лошадь золотистой масти с коротким, по-английски, хвостом. Она горячилась, нетерпеливо мотала крутой, собранной мундштуком шеей и часто перебирала тонкими ногами.

– Павел Павлыч, это правда, что он природный черкес? – спросил Ромашов у Веткина.

– Я думаю, правда. Иногда действительно армяшки выдают себя за черкесов и за лезгин, но Бек вообще, кажется, не врет. Да вы посмотрите, каков он на лошади!

– Подожди, я ему крикну, – сказал Лбов.

Он приложил руки ко рту и закричал сдавленным голосом, так, чтобы не слышал ротный командир:

– Поручик Агамалов! Бек!

Офицер, ехавший верхом, натянул поводья, остановился на секунду и обернулся вправо. Потом, повернув лошадь в эту сторону и слегка согнувшись в седле, он заставил ее упругим движением перепрыгнуть через канаву и сдержанным галопом поскакал к офицерам.

Он был меньше среднего роста, сухой, жилистый, очень сильный. Лицо его, с покатым назад лбом, тонким горбатым носом и решительными, крепкими губами, было мужественно и красиво и еще до сих пор не утратило характерной восточной бледности – одновременно смуглой и матовой.

– Здравствуй, Бек, – сказал Веткин. – Ты перед кем там выфинчивал? Дэвыцы?

Бек-Агамалов пожимал руки офицерам, низко и небрежно склоняясь с седла. Он улыбнулся, и казалось, что его белые стиснутые зубы бросили отраженный свет на весь низ его лица и на маленькие черные, холеные усы...

– Ходили там две хорошенькие жидовочки. Да мне что? Я нуль внимания.

– Знаем мы, как вы плохо в шашки играете! – мотнул головой Веткин.

– Послушайте, господа, – заговорил Лбов и опять заранее засмеялся. – Вы знаете, что сказал генерал Дохтуров о пехотных адъютантах? Это к тебе, Бек, относится. Что они самые отчаянные наездники во всем мире...

– Не ври, фендрик! – сказал Бек-Агамалов.

Он толкнул лошадь шенкелями и сделал вид, что хочет наехать на подпрапорщика.

– Ей-богу же! У всех у них, говорит, не лошади, а какие-то гитары, шкбпы – с запалом, хромые, кривоглазые, опоенные. А дашь ему приказание – знай себе жарит, куда попало, во весь карьер. Забор – так забор, овраг – так овраг. Через кусты валяет. Поводья упустил, стремена растерял, шапка к черту! Лихие ездоки!

– Что слышно нового, Бек? – спросил Веткин.

– Что нового? Ничего нового. Сейчас, вот только что, застал полковой командир в собрании подполковника Леха. Разорался на него так, что на соборной площади было слышно. А Лех пьян, как змий, не может папу-маму выговорить. Стоит на месте и качается, руки за спину заложил. А Шульгович как рявкнет на него: «Когда разговариваете с полковым командиром, извольте руки на заднице не держать!» И прислуга здесь же была.

– Крепко завинчено! – сказал Веткин с усмешкой – не то иронической, не то поощрительной. – В четвертой роте он вчера, говорят, кричал: «Что вы мне устав в нос тычете? Я – для вас устав, и никаких больше разговоров! Я здесь царь и бог!»

Лбов вдруг опять засмеялся своим мыслям.

– А вот еще, господа, был случай с адъютантом в N-ском полку...

– Заткнитесь, Лбов, – серьезно заметил ему Веткин. – Эко вас прорвало сегодня.

– Есть и еще новость, – продолжал Бек-Агамалов. Он снова повернул лошадь передом ко Лбову и, шутя, стал наезжать на него. Лошадь мотала головой и фыркала, разбрасывая вокруг себя пену. – Есть и еще новость. Командир во всех ротах требует от офицеров рубку чучел. В девятой роте такого холоду нагнал, что ужас. Епифанова закатал под арест за то, что шашка оказалась не отточена... Чего ты трусишь, фендрик! – крикнул вдруг Бек-Агамалов на подпрапорщика. – Привыкай. Сам ведь будешь когда-нибудь адъютантом. Будешь сидеть на лошади, как жареный воробей на блюде.

Занятия в шестой роте подходят к концу. Младшие офицеры начинают соревноваться - кто лучше срубит саблей глиняное чучело. Подходит очередь молоденького подпоручика Григория Ромашова.

Фехтовать Ромашов не умел даже в училище, и сейчас у него ничего не выходит.

Все вечера до полуночи подпоручик Ромашов проводит у Николаевых. Днём он обещает себе не ходить, не надоедать людям, но вечером следующего дня возвращается в этот уютный дом.

Дома Ромашов застаёт письмо от Раисы Александровны Петерсон, с которой они грязно, скучно и уже довольно давно обманывают её мужа. Приторный запах духов Раисы и пошло-игривый тон письма вызывают у Ромашова нестерпимое отвращение.

Через полчаса, стесняясь и досадуя на себя, Ромашов стучится к Николаевым. Владимир Ефимыч Николаев занят. Вот уже два года подряд он проваливает экзамены в академию. Поступать можно только три раза, и его жена Александра Петровна, Шурочка, делает всё, чтобы последний шанс не был упущен. Помогая мужу готовиться, Шурочка уже усвоила всю программу, не даётся ей только баллистика, Володя же продвигается очень медленно. Шурочка хочет, чтобы муж сдал экзамены и увёз её из этой глуши.

С Ромочкой (так она зовёт Ромашова) Шурочка обсуждает газетную статью о недавно разрешённых в армии поединках. Она считает их необходимыми, иначе не выведутся в офицерской среде шулера или пьяницы вроде Назанского. Ромашов не хочет зачислять в эту компанию Назанского, считающего, что способность любить даётся, как и талант, не каждому. Когда-то Шурочка отвергла этого человека, и муж её ненавидит поручика. На этот раз Ромашов сидит у Николаевых, пока не приходит пора спать.

Дома его ждёт ещё одна записка от Петерсон, в которой она угрожает Ромашову жестокой местью за его пренебрежение ею. Женщина знает, где Ромашов бывает каждый день и кем он увлечён.

На ближайшем полковом балу Ромашов говорит любовнице, что всё кончено. Петерсониха клянётся отомстить. Вскоре Николаев начинает получать анонимки с намёками на особые отношения подпоручика с его женой. Ромашов не уверен, что анонимки пишет Раиса. Недоброжелателей у Григория хватает - он не позволяет драться офицерам, запрещает бить солдат.

Недовольно Ромашовым и начальство. С деньгами у подпоручика становится всё хуже, буфетчик уже не отпускает в долг даже сигарет. На душе у Ромашова скверно из-за ощущения скуки, бессмысленности службы и одиночества.

В конце апреля Ромашов получает от Александры Петровны записку с напоминанием об их общих именинах. Заняв денег у подполковника Рафальского, Ромашов покупает духи и отправляется к Николаевым. На шумном пикнике Ромашов сидит рядом с Шурочкой и испытывает странное состояние, похожее на сон. Его рука иногда касается Шурочкиной руки, но друг на друга они не смотрят.

После застолья Ромашов бредёт в рощу. Шурочка идёт следом и говорит, что сегодня в него влюблена, а накануне видела его во сне. Ромашов начинает говорить о любви. Она признаётся, что её волнует его близость, у них общие мысли, желания, но она должна отказаться от него. Шурочка не хочет, чтобы их хватились, и идёт обратно. По дороге она просит Ромашова не бывать больше у них: мужа осаждают анонимками.

В середине мая корпусный командир объезжает выстроенные на плацу роты, смотрит их выучку и остаётся недоволен. Только пятая рота, где солдат не мучают шагистикой и не крадут из общего котла, заслуживает похвалу.

Во время церемониального марша Ромашов чувствует себя предметом общего восхищения. Замечтавшись, он сбивает строй.

Вместо восторга на его долю выпадает публичный позор. К этому прибавляется объяснение с Николаевым, требующим прекратить поток анонимок и не бывать у них в доме. Ромашов признаётся, что знает автора анонимок и обещает сохранить репутацию Шурочки.

Перебирая в памяти случившееся, Ромашов незаметно подходит к железнодорожному полотну и в темноте видит солдата, над которым в роте постоянно издеваются. Он спрашивает солдата, хотел бы тот убить себя, и тот, захлёбываясь рыданиями, рассказывает, что его бьют, смеются, взводный вымогает деньги, и учение ему не под силу: с детства мается грыжей.

Теперь собственные неприятности кажутся Ромашову пустячными. Он понимает: безликие роты и полки состоят из таких вот солдат, болеющих своим горем и имеющих свою судьбу.

С этой ночи Ромашов меняется - часто уединяется и избегает общества полковых офицеров.

Вынужденное отдаление от офицерского общества позволяет Ромашову сосредоточиться на своих мыслях. Он всё яснее видит, что существует только три достойных призвания: наука, искусство и свободный физический труд.

В конце мая в роте Осадчего вешается солдат. После этого происшествия начинается беспробудное пьянство. В собрании Ромашов застаёт Николаева. Между ними происходит ссора. Николаев замахивается на Ромашова, а тот выплёскивает ему в лицо остатки пива.

Назначается заседание офицерского суда чести. Николаев просит Ромашова не упоминать о его жене и анонимных письмах. Суд определяет, что ссора не может быть окончена примирением.

Большую часть дня перед поединком Ромашов проводит у Назанского, который убеждает его не стреляться. Жизнь - явление удивительное и неповторимое. Неужели он так привержен военному сословию, неужели верит в высший будто бы смысл армейского порядка так, что готов поставить на карту само своё существование?

Вечером у себя дома Ромашов застаёт Шурочку. Она говорит, что потратила годы, чтобы устроить карьеру мужа. Если Ромочка откажется ради любви к ней от поединка, то всё равно в этом будет что-то сомнительное и Володю наверняка не допустят до экзамена. Они должны стреляться, но ни один из них не должен быть ранен. Муж знает и согласен. Она обнимает его за шею и прижимается горячими губами к его рту.

Некоторое время спустя Шурочка уходит навсегда.

Подробности дуэли между поручиком Николаевым и подпоручиком Ромашовым описываются в рапорте полковнику. Когда по команде противники пошли друг другу навстречу, поручик Николаев произведённым выстрелом ранил подпоручика в правую верхнюю часть живота, и тот через семь минут скончался от внутреннего кровоизлияния. К рапорту прилагаются показания младшего врача.

Александр Иванович Куприн

Поединок

Вечерние занятия в шестой роте приходили к концу, и младшие офицеры все чаще и нетерпеливее посматривали на часы. Изучался практически устав гарнизонной службы. По всему плацу солдаты стояли вразброс: около тополей, окаймлявших шоссе, около гимнастических машин, возле дверей ротной школы, у прицельных станков. Все это были воображаемые посты, как, например, пост у порохового погреба, у знамени, в караульном доме, у денежного ящика. Между ними ходили разводящие и ставили часовых; производилась смена караулов; унтер-офицеры проверяли посты и испытывали познания своих солдат, стараясь то хитростью выманить у часового его винтовку, то заставить его сойти с места, то всучить ему на сохранение какую-нибудь вещь, большею частью собственную фуражку. Старослуживые, тверже знавшие эту игрушечную казуистику, отвечали в таких случаях преувеличенно суровым тоном: «Отходи! Не имею полного права никому отдавать ружье, кроме как получу приказание от самого государя императора». Но молодые путались. Они еще не умели отделить шутки, примера от настоящих требований службы и впадали то в одну, то в другую крайность.

– Хлебников! Дьявол косорукий! – кричал маленький, круглый и шустрый ефрейтор Шаповаленко, и в голосе его слышалось начальственное страдание. – Я ж тебе учил-учил, дурня! Ты же чье сейчас приказанье сполнил? Арестованного? А, чтоб тебя!.. Отвечай, для чего ты поставлен на пост!

В третьем взводе произошло серьезное замешательство. Молодой солдат Мухамеджинов, татарин, едва понимавший и говоривший по-русски, окончательно был сбит с толку подвохами своего начальства – и настоящего и воображаемого. Он вдруг рассвирепел, взял ружье на руку и на все убеждения и приказания отвечал одним решительным словом:

– З-заколу!

– Да постой... да дурак ты... – уговаривал его унтер-офицер Бобылев. – Ведь я кто? Я же твой караульный начальник, стало быть...

– Заколу! – кричал татарин испуганно и злобно и с глазами, налившимися кровью, нервно совал штыком во всякого, кто к нему приближался. Вокруг него собралась кучка солдат, обрадовавшихся смешному приключению и минутному роздыху в надоевшем ученье.

Ротный командир, капитан Слива, пошел разбирать дело. Пока он плелся вялой походкой, сгорбившись и волоча ноги, на другой конец плаца, младшие офицеры сошлись вместе поболтать и покурить. Их было трое: поручик Веткин – лысый, усатый человек лет тридцати трех, весельчак, говорун, певун и пьяница, подпоручик Ромашов, служивший всего второй год в полку, и подпрапорщик Лбов, живой стройный мальчишка с лукаво-ласково-глупыми глазами и с вечной улыбкой на толстых наивных губах, – весь точно начиненный старыми офицерскими анекдотами.

– Свинство, – сказал Веткин, взглянув на свои мельхиоровые часы и сердито щелкнув крышкой. – Какого черта он держит до сих пор роту? Эфиоп!

– А вы бы ему это объяснили, Павел Павлыч, – посоветовал с хитрым лицом Лбов.

– Черта с два. Подите, объясняйте сами. Главное – что? Главное – ведь это все напрасно. Всегда они перед смотрами горячку порют. И всегда переборщат. Задергают солдата, замучат, затуркают, а на смотру он будет стоять, как пень. Знаете известный случай, как два ротных командира поспорили, чей солдат больше съест хлеба? Выбрали они оба жесточайших обжор. Пари было большое – что-то около ста рублей. Вот один солдат съел семь фунтов и отвалился, больше не может. Ротный сейчас на фельдфебеля: «Ты что же, такой, разэтакий, подвел меня?» А фельдфебель только лазами лупает: «Так что не могу знать, вашескородие, что с ним случилось. Утром делали репетицию – восемь фунтов стрескал в один присест...» Так вот и наши... Репетят без толку, а на смотру сядут в калошу.

– Вчера... – Лбов вдруг прыснул от смеха. – Вчера, уж во всех ротах кончили занятия, я иду на квартиру, часов уже восемь, пожалуй, темно совсем. Смотрю, в одиннадцатой роте сигналы учат. Хором. «На-ве-ди, до гру-ди, по-па-ди!» Я спрашиваю поручика Андрусевича: «Почему это у вас до сих пор идет такая музыка?» А он говорит: «Это мы, вроде собак, на луну воем».

– Все надоело, Кука! – сказал Веткин и зевнул. – Постойте-ка, кто это едет верхом? Кажется, Бек?

– Да. Бек-Агамалов, – решил зоркий Лбов. – Как красиво сидит.

– Очень красиво, – согласился Ромашов. – По-моему, он лучше всякого кавалериста ездит. О-о-о! Заплясала. Кокетничает Бек.

По шоссе медленно ехал верхом офицер в белых перчатках и в адъютантском мундире. Под ним была высокая длинная лошадь золотистой масти с коротким, по-английски, хвостом. Она горячилась, нетерпеливо мотала крутой, собранной мундштуком шеей и часто перебирала тонкими ногами.

Шестая рота заканчивает занятия и офицеры, младшие по званию, пытаются соревноваться, кто ловчее всех срубит чучело из глины. Начинает подпоручик Григорий Ромашов. Он плохо знает дело, поэтому у него ничего не выходит. Ромашов долгие вечера коротает в доме Николаевых, в этот раз он обещает не приходить, но не сдерживается и нарушает обещание.

Дома его ждет письмо от Раисы Петерсон, вместе они грубо и нагло обманывают мужа. Все это надоедает Григорию. Через некоторе время Ромашов все же идет к Николаевым. Там он с Шурочкой говорит о газетной статье.

На следующий день он разрывает все отношения с Петерсон, девушка недовольна и грозится отомстить. После чего, Ромашову приходят анонимные записки, в которых написаны грязные слухи. Да и с деньгами у Григория худо, в буфете больше не дают в долг. А еще и общие именины у Александры Петровны. Он покупает духи, опять занимая на это деньги, на празднике сидит рядом с Шурочкой и гладит ей ногу. Потом идет вместе с ней в рощу и говорит о любви. Все снова идет не так, как хотелось бы - на марше Ромашов сбивает строй, в доме Николаевых ему больше не рады. Думая о своих бедах, он случайно натыкается на солдата, над которым издеваются. Он спрашивает его о мыслях убить себя, но тот лишь рассказывает о своих бедах.

После этого случая Григорий меняется и находит уединение в науке, искусстве.

Один случай - самоубийство солдата, побуждает пьянку Николаева, тот видит Ромашова и между ними затевается драка. Все доходит до суда. Далее следует дуэль. Шурочка подговаривает Ромашова на такую дуэль, в которой никто не будет ранен, иначе мужу не сдать экзамен.

На дуэли Николаев убивает Ромашова, а Шурочка после случившегося уходит навсегда.

Рассказ учит читателей не отступать он воинского долга и не поддаваться пошлости, ведь это может кончится плохо - даже дуэлью. Герой поплатился за свои ошибки.

Читать подробное краткое содержание Поединок Куприна

Он очень неуверенно владеет саблей и по этой причине у него ничего не получается.

Куприн рассказывает, что Ромашов любит посещать дом Николаевых. Его тянет туда словно магнит. Когда Ромашов появляется дома, то видит письмо от своей любовницы Петерсон. Прочитав письмо, ему становится противно и мерзко.

Проходит минут тридцать. Ромашов снова у Николаевых. Сам Николаев Владимир занят – он готовится к поступлению в академию. Стоит заметить, что академия дает три попытки для абитуриентов, но две из них Владимир провалил. Жена, Шура Николаева, старается сделать все, чтобы супруг поступил. Она мечтает вырваться из этой глуши.

С Ромашовым Шура обсуждают статью в газете о поединках, которые совсем недавно легализовали в армии. Шура считает, что такой метод действенен для искоренения пьянства и карточных игр среди офицерского состава. Их разговор касается персоны офицера Назанского. Шура считает, что он пьяница, а Ромашов, наоборот, оправдывает его. Становится поздно и Ромашов покидает гостеприимный дом Николаевых.

В жилище Ромашов видит еще одно письмо от Петерсон. В письме говорится о мести, о ревности.

Спустя некоторое время проходит бал, во время которого Ромашов говорит Петерсон о разрыве их отношений. Вся ее натуры дышит местью. Она строчит анонимки с угрозами и двусмысленными намеками на его отношения с Шурой Николаевой. Ромашов имеет много недоброжелателей, поэтому до конца не уверен в том, кто же автор анонимок на самом деле.

Говорят, беда одна не приходит. Так и с Ромашовым. Им недовольно командование. Деньги закончились, а в долг никто не дает. На душе у офицера становится серо и грустно.

Апрель почти закончился. В этот момент Ромашов получает записку от Шуры Николаевой с напоминанием об их общих именинах. Ромашов одалживает деньги, покупает духи в подарок и идет к Николаевым. Там в шумной компании он сидит рядом с виновницей торжества и испытывает к ней симпатию.

Именины прошли. После Ромашов идет в рощу, а Александра за ним и даже говорит ему о своей влюбленности. Но они не могут быть вместе…

Марш. Ромашов, замечтавшись, сбивает всю роту и на его долю выпадает большой позор. Кроме этого Владимир Николаев жестко с ним разговаривает по поводу анонимных писем и отказывает ему от дома.

Ромашов после разговора долго бродит по гарнизону, пока не натыкается на солдата, который является объектом всеобщих насмешек и хочет себя убить. Солдатик рассказывает Ромашову о своих злоключениях и тогда офицер понимает, что его неприятности пустяк.

После этой памятной встречи Ромашов переменился, стал избегать общества офицеров. Май закончился страшным событием – в одной из рот солдат сводит счеты с жизнью. А офицеры, в том числе Николаев, пьют. Ромашова это просто бесит.

Офицерский суд назначает поединок между офицерами. Назанский пытается отговорить Ромашова от дуэли. Вечером приходит Шура и просит, чтобы Ромашов не отказывался от поединка, потому что это уронит тень на будущую военную карьеру ее мужа.

Поединок состоялся. В результате Ромашов скончался от ранения в живот.

Произведение Куприна учит, что всегда актуально взыимодействие отдельного человека и общественной массы. Главная мысль «Поединка» - столкновение писателя с реальностью жизни.

Похожие статьи